Анатолий Ехалов Другие рассказы ➤

Книга дорог


Мы покидали деревню. Уезжали в никуда. Была весна. Сначала мы ехали до станции Бакланки на дровнях, которые тащил гусеничный трактор «ДТ -54».

Дороги не было. Трактор, словно пароход, плыл по широко разлившейся жидкой грязи, и гнал впереди себя волну. Я сидел на узлах, обнимая нашу собачку Дамку, которая преданно прижималась ко мне, и смотрел, как капитан, в открывающиеся дали, освобождающихся от снега пространств.

Мне грустно и тревожно. Позади нас оставался мой мир, открытый, освоенный за мои сознательные и бессознательные годы. С любимыми дедком Саном, бондарем и матерщинником, бабкой Паней, владычицей русской печи, соседкой Люськой, с которой был первый в моей жизни роман, закончившийся для нас общим позором, большим старинным домом, осколком прежней барской жизни, в котором последние три года царствовал я, окрестными лугами и полями, черноокой речкой Ухтомой с раками и язями, щуками и налимами.

Мне было пять лет. Поэтому я не совсем понимал причин нашего переезда. Но, думаю, тогда моя мать поставила отцу ультиматум: « или я, или деревня». И вот мы едем сначала в большое Пречистое, где живет бабушка Маша, где через дом родня и свояки, где останавливаются пассажирские поезда, где есть своя пекарня, пошивочная мастерская, лесхоз, сырзавод, большая школа, больница, магазины. Едем на временное жилье. Отец будет искать работу.

К вечеру наш гусеничный пароход притащил дровни на станцию Бакланка. Я помню высокие, гулкие своды вокзала, такое же гулкое слово «перрон»…

Уже в сумерках из лесных чащоб появилось огнеглазое, сыплющее искрами, окутанное облаками пара чудовище. Раздался оглушающий гудок, от которого душа моя провалилась в пятки. .Дамка, сидевшая у меня на руках, рванулась и с визгом унеслась прочь.

Открылась дверь вагона и проводница сказала строгим голосом.
- Побыстрее, граждане, пассажиры. Поезд стоит одну минуту!
Отец подхватил меня на руки и подал проводнице. Следом полетели узлы.
- Дамка! – Кричал я не своим голосом. – Дамка осталась!
Но паровоз снова оглушительно свистнул, выпустил клубы пара, проводница захлопнула дверь, и поезд с лязгом и грохотом покатился в темные чащи.
-Дамка! Дамка осталась, - кричал я. – Остановитесь!
Но взрослые молчали и прятали глаза. А проводница ушла в вагон. Поезд набирал ход.
- Вот и все, вот и все, - стучали колеса.


Пречистое

Зареванный, я уснул в тамбуре на узлах. Ночью спящего меня притащили в большой темный дом, стоящий рядом с железной дорогой. В доме было тихо, только с улицы были слышны свистки паровозов, лязганье вагонов и перестук колес.

Бабушка Маша кинулась загревать самовар, но меня не стали разбуживать окончательно, положили на печь рядом с какими то спящими детьми. То и дело на меня клали руки и ноги, а в уши кто-то сопел. Но я не в силах был противиться этому, то и дело проваливаясь в полусон, полудрему.

В избе взрослые зажгли лампу и пили чай, разговаривая в пол голоса.
- Лето пусть живет у меня, - говорила бабушка. - А уж к зиме, как устроитесь, заберете.

… Утром я проснулся на печке один. Никого рядом не было. В печи потрескивали дрова, а бабушка стряпала пироги на кухонном столе и ставила противни на печь рядом со мною, чтобы пироги поднялись. Запах от пирогов, еще сырых, был волшебным. Тут были пироги с яйцами, со сметаной и картошкой…

Я скатился с печи и стал умываться из железного рукомойника, висевшего за печкой на цепочках, рукомойник был о двух горлышках. Если его наклонять, то из одного из горлышек лилась вода. Я ополоснул лицо и вытерся домотканым жестким полотенцем.

-Проснулся! – Сказала ласково бабушка. – Вот и ладно.
- А где все? – Спросил я недоуменно.
- Родители твои уехали по делам пригородным поездом чуть свет. Не сегодня-завтра вернутся. А двоюродники, с которыми ты на печи спал, в школу убежали.
-А Дамка? Где Дамка? –С тревогой спросил я.
-А Дамка твоя, милок, осталась в Бакланке. Вот батька поосвободится и съездит за ней. Со станции уже звонили нашим путейцам, говорят, ждет на перроне твоя Дамка. Так что не горюй понапрасну. Не пропадет она…

Настроение мое сразу взлетело до небес.

- Поиграй, пока пироги испекутся, - сказала бабушка.

Я ушел в большую комнату, нашел в узлах портфель, купленный мне и собранный заранее в школу. Там был альбом для рисования, цветные карандащи, и я принялся рисовать картины вчерашнего дня: трактор с дровнями, идущий полями, паровоз с вагонами, Дамку, сидящую на перроне .


Енаша

Скоро из кухни поплыли волнующие запахи пирогов. А с улицы послышался скрип крылечных ступеней, бряканье щеколды и в дом шумно ввалился большой, грузный дядька, хромающий на одну ногу.

-Здорово, сестрица! – Сказал он задорно.
- И ты, будь здоров, Енаша, - сказала бабушка. – Не зарубил бы ты у меня петуха. Уж больно клевачий стал. Супу сварю..
- Жили – были рыбак да птичница, у них, что ни день, то яичница. Уха и та из петуха, - отвечал весело дядька.- Сейчас не досуг, вот пойду с работы, так попробую.
- А чего тут пробовать, тяпнул и вся недолга.
- Не скажи, - возразил дядька Енаша, - у тебя вон Енька так тяпнул, что петух без головы за реку улетел, так и не нашли.
-Ну, у Еньки - одна рука.
-А у меня одна нога, - Опять возразил дядька Енаша и при этом пропел частушку:
-Хорошо тому живется,
У кого одна нога…
Сапогов не много рвется,
И портошина одна…

Я сидел за столом ни жив, не мертв. Воображение живо нарисовало мне картинку с летающими безголовым петухами и гоняющимися за ними с топором безрукими и безногими мужиками.

- Пошли, давай, чаю с пирогами пить, - сказала бабушка Маша. – Хватит языком молоть. Что ты, что Енька. Барахвосты. Только бы поскалиться.
- Чай пить, не дрова рубить, - согласился дядька Енаша и шагнул в комнату.
-О-о, да у тебя гость. Никак, Толька приехал, - углядел меня за столом дядька Енаша.

Кажется, я его прежде никогда не видел. Широкоплечий, с густой копной седеющих волос, большегубый, горбоносый, с веселыми глазами, он чем-то неуловимо походил на бабушку Машу.

Он передвигался, как гусь, переваливаясь с боку на бок, при этом опирался на палку.

-Ну, здорово, брат! - Сказал он радостно. – Это хорошо. Приходи ко мне гулять. Я тебе кепку восьмиклинку сошью. По последней моде. И порты под ремень. Я смотрю, ты все еще на лямках штанишки носишь… Большой уже.

Я обрадовался. Я давно уже мечтал о настоящих взрослых штанах с ремнем. И настоящей кепке, в каких щеголяли молодые парни в нашей деревне.

Дядька Енаша сразу и безоговорочно завоевал мое сердце. Я вышел провожать его и долго глядел, как он ковылял по железнодорожной насыпи к переезду. На той стороне линии была швейная мастерская, в которой уже много лет трудился закройщиком младший брат моей бабушки….

К обеду прибежали из школы две мои двоюродные сестрицы. Тонька и Валька, с которыми я спал на печи этой ночью. Их всего было у моего дядьки Саши шестеро. Шесть девок. Первые две жили у бабушки на станции, где и ходили в школу.

Остальные были малы и жили в селе с родителями. Я их еще никогда не видел. А у дядьки Енаши было еще больше детей: девять. Я только -только начал считать до десяти на палочках.

…Бабушка ушла на станцию в магазин, сестры сели за уроки, а я, обув резиновые сапоги, отправился гулять. Мимо нашего дома шла большая, убитая ногами тропа, ведущая к железнодорожному переезду.

Сразу за огородом начиналась низина, по которой с шумом несся, вышедший из берегов, ручей. Через ручей был сделан из просмоленных шпал мостик, но вода уже заливала этот мостик, хотя по нему еще можно было пройти в сапогах.

Я хотел было пройти по нему, чтобы оценить возможности своих сапог, как тут увидел, что с другой стороны к мосткам подходит моя бабушка со свертками и кулечками. Часть покупок она несла в сетке, а большой кулек из плотной оберточной бумаги она прижимала у себе..

- Вот, - сказала она, подходя к ручью. – Купила соленых огурцов из бочки. Уж, до того хрустят хорошо, что купила три килограмма. Вечером картошки наварим и станем есть ее с огурцами…

Бабушка вступила на мосток, но на середине его ноги ее оскользнулись, и она, охнув, полетела в водоворот ручья. Пальто ее надулось как колокол, огурцы высыпались и кружились в водовороте.

- Спасите! - закричал я, что было мочи. – Баба Маша!. – Я бросился на мостик, протягивая свою ручонку бабушке.
-Толька! Уйди! – Отвечала она, кружась в водовороте.

Кто-то большой уже прибежал на помощь и так же протягивал ей руки, но она будто не замечала никого и ловила в водовороте огурцы, запихивая их за пазуху.

Тут я не выдержал и закричал нечеловеческим, как мне показалось, голосом:

-Бабушка! Утонешь!

Бабушка словно очнулась. Она протянула свою руку навстречу спасателям и была извлечена из ручья.

...Благо до дома было рукой подать.

Вечером мы наслаждались вареной картошкой с огурцами…
И правда, они были вкуснющи…
И тут от мостков до нашего слуха донеслась песня. Кто-то нетрезво, но очень красиво, со слезой в голосе, выводил:

-Встретились ребята в лазарете,
Койки рядом, а привстать нельзя…
Здравствуй, брат, Петруха,
Здравствуй, брат, Ванюха.
Худы, брат у нас с тобой дела…


- О! - Откликнулась бабушка. – Братец возвращается домой. Видимо, на станции в буфете мужики поднесли хорошо. Сейчас ему не только петуха не зарубить, в двери не попасть.

Между тем песня приближалась к нашему дому. Характер ее исполнения менялся, набирал твердости и агрессии…

- Нас побить, побить хотели
На высокой на горе…
Не на тех вы налетели,
Мы и спим на топоре… -

Гремел дядька Енаша.
Около нашего дома он оставил песни и перешел на слова:

-Всех перестреляю, всех на котлеты перемелю! У меня ножик за голенищем. У меня пулемет на светелке, - громогласно заявлял он проходя мимо крыльца, на который высыпали мы вместе с бабушкой Машей.
- Иди, иди, рожа разбойная, - говорила бабушка ему вслед. - Придешь домой, так Шура быстро тебе укорот найдет.

Дядька Енаша проследовал дальше, но, не доходя до дому, он сделался вдруг больным и слабым.

- Шурочка, - жалобно запричитал он. – Я заболел Шурочка… В последний раз, Шурочка…

Мы видели, как Шурочка, маленькая, словно воробышек, выскочила за калитку и подхватила грузное тело мужа.

- Не горюй, батько, - приговаривала она. - Поправишься, коли заболел. У тебя семеро по лавкам еще. Недосуг хворать…

Утром дядька Енаша появился на пороге нашего дома.

- Где Толька-то? – Весело заголосил он. – Я в пять утра встал, кепку тебе сошил. Восьмиклинку, как обещал. Иди, что ли, меряй!

Я с недоверием выглянул из-за переборки. В дверях стоял совсем не тот человек, которого я видел вчера вечером. В дверях был утрешний дядька Енаша. С веселым блеском глаз. Он держал в руках аккуратную синюю кепку с околышем и клиньями, которые сходились у центра, с пуговкой обшитой материей посредине.

Я подбежал. Дядька Енаша натянул мне на голову ладную кепочку, которая была как раз на мою голову.

-Иди в зеркало глянь, - подтолкнул он меня в комнату. – Порты сошью следующим разом.

Я слышал, как бабушка Маша стала выговаривать своему братцу:

-Турка ты, рожа портрецкая! Почто ты вчера этак назюзюкался?
-Не говори, Митревна. Был грех, не рассчитал…
- Какие тебе, братец, гуленьки. Этакую орду наплодил, да еше и за стакан ухватился. Да еще это, - понизила бабушка голос. - Про пулемет-то помалкивал бы.
- А чего? И про пулемет говорил, что ли?
- Доболтаешь…
- А чего? За пьяное вранье не садят.
- Посадить-то, может и не посадят, а пулемет украдут…
- Ладно, хорошо, - сказал Енаша. - Пойду на работу. Отчистила ты меня под первое число. Мне Шурочка сроду грубого слова не скажет. А ты: портретская рожа…

И он ушел. Вслед ему заголосил оставленный в живых петух, взлетевший на огород. Весна уже вступила в свои права. Солнце сгоняло последний снег в бороздах, и земля парила.


Мать и мачеха

- Сегодня, всяко, надо родителей твоих ждать, - сказала бабушка. – А ты иди, погуляй. Погода сегодня вёдреная. Ишь, солнце, как играет, радуется.

Меня не надо было уговаривать. Я обул сапоги и был таков. В новой кепке, новых сапогах с красной байковой подкладкой, которая мне особенно нравилась. Это были не первые мои сапоги с красной подкладкой. Но подкладка эта краснела недолго, до первой лужи и грязи, в которую мне непременно нужно было залезть. И каждый раз, отпуская меня гулять, мать говорила строго: «Смотри, не лазай по канавам. А утонешь, домой не приходи…»

Я залезал. Скоро в сапогах хлюпала ледяная вода. Но идти домой было нельзя. Разве что, к соседям, на печку. В деревне в каждом доме примут, как своего.

… Я выкатился на луговину перед домом, которая уже подсохла. Сквозь пожухлую траву прошлого года пробивались первые зеленые стрелки травы, а на припеке, прямо на глазах, раскрывались желтые цветы.

Это цвела мать и мачеха. Эту траву я знал. Одна сторона ее листа была бархатиста и тепла, как руки мамы, другая - гладкая, холодная.

Это сторона и была, видимо, мачехой. Что такое – мачеха. я не знал. Мир вокруг меня был доброжелателен и ласков, как будто я был главным человеком на этой земле, пока какое-нибудь мое прегрешение, не приводило меня к воспитательным мерам со стороны взрослых.

Однажды, когда все были в школе, я проник к отцу в стол, вытащил документы: военный билет, наградные бумаги, Сталинскую Почетную Грамоту – я помнил ее хорошо, облигации, унес все в поле и там сжег. Какие соображения подвинули меня к этому акту тогда, не могу сказать, но драли меня больно и долго. Обломали не одну вицу.

Видимо, я не совсем хорошо себя вел, поскольку за зеркалом в большой комнате, напоминая о правилах поведения, всегда торчал набор березовых виц.

Но в присутствии бабушки Маша меня никто и пальцем не мог тронуть. Иной раз, ретивая моя матушка, желания учинить надо мной расправу за прегрешения, загоняла меня в угол, грозя вицей. Но бабушка Маша вставала на ее пути, закрывая собой.

-Не трожь! Не позволю. Не то, как возьму этот хлыст…

Мать же моя рассказывала позже, что оставшись с пятерыми без мужа, бабушка особых нежностей к детям не проявляла, бывало, и за вицу бралась. А вот во внуках души не чаяла…

…Не успел я исследовать весенний угор, на котором уже паслись наши куры во главе с петухом, как бабушка, выйдя на крыльцо, стала звать меня.

Тут я увидел, что большой, огненной раскраски петух недобро коситься на меня и заходит в тыл, опустив на землю крыло.

Но я не ответил ему на вызов и побежал к дому.
Оказалось, что в гости приехала дальняя родственница, тетка Маня Меньшинина.
Она была высока, худа, волосы на голове у нее были зачесаны вверх на подобии водонапорной башни. Она мне сразу не понравилась. Уже тем, что не обратила на меня никакого внимания. Она и с бабушкой разговаривала высокомерно, в чем-то убеждая ее.

Она была женой офицера и всячески подчеркивала это. Где-то там, в другой области, где жили они, у нее было двое приемных детей и один свой.

-Мачеха! - Догадался я.

И вот эта недобрая тетка Маня хотела сманить моих родителей к ним на стройку гидростанции…

Потом мы пошли в другой конец улицы к бабушкиной товарке за квасом, чтобы сделать весеннюю окрошку с зеленым луком, перья которого уже весело торчали на грядке и молодой редиской из парника. Картошка, яйца у бабушки были. Колбасу привезла эта надменная тетка. Вот ей и захотелось деревенской окрошки.

Про бабушкину подружку бабку Анну, к которой мы ходили за квасом, я потом обязательно расскажу. Замечательная личность. А в тот раз мы торопились и пошли обратно, но бабушка с кем-то заговорилась по дороге, и мы вдвоем с теткой Машей пошли обратно.

Мне сильно захотелось пить. И я попросил квасу из глиняного кувшина, который несла тетка Маша Меньшинина. И неожиданно я получил отказ.

-Вот сделаем окрошку, если останется, попьешь.- Холодно отвечала она.
-Ах, так! – рассердился я и побежал к дому.

Там у огорода стояла скамейка. Я просчитал все: тетка Маня с квасом сядет на скамейку. Я буду уже в огороде, калитку закрою с внутренней стороны на вертушок. И как только она сядет, я возьму грабли и через огород дам ей граблями по водонапорной башне.

И я дал. И дал не раз. Она вскочила и стала пытаться открыть калитку и даже просунула руку в щель. И тут я ударил ее граблями по руке. Тетка Маша взвыла и стала ругать меня не хорошими словами.

Ей удалось открыть вертушок и она бросилась за мной по бороздам. Но поймать меня было нелегко. Она была в одном конце огорода, а я уже выскочил на улицу прямо в руки мой защитницы.

-Беги, Толька, беги, - сказала он мне и подтолкнула в сторону дома дядьки Енаши.

Обиженная гостья, преследовать меня не стала.


Старик с коровой

Эти строки были написаны лет сорок спустя, как мы покинули деревню, в которой я родился. Но была и другая деревня, которую покинула моя родня, дед, бабушка. Мать…

…Перед самой войной в 39 году мой прадед Дмитрий Сергеевич Синицын, делегат Первого Всероссийского съезда крестьян, покидал родину. Было ему в ту пору под восемьдесят лет. В стоптанных сапогах, старом полушубке на плечах, с котомкою за спиною. В руках у него была веревка, на которой он вел корову так же немолодую уже ярославской породы.

Брел он из деревни Наместово Междуреченского района Вологодской области в село Пречистое Ярославской области, куда уже перебралась вся молодежь большого синицинского рода.

Дмитрий Сергеевич был последним вынужденным переселенцем.
Первым из Междуреченских пределов уехал мой дед Сергей Сергеевич Петухов, не согласный с колхозной политикой. В двадцатом году он высватал в Славянке мою будущую бабушку Марью Дмитриевну и привез ее в новый, пахнущий сосновой смолой дом в деревню Быково.

Ох, и хороша была деревня Быково. Небольшая, уютная. Она словно ожерельем опоясала своими посадками высокий холм, вкруг которого лежали разработанные крестьянами поля…

Матушка моя могла часами вспоминать эту привольную деревенскую жизнь. Она родилась в Быкове в 27 году, а уж в тридцать пятом покинула ее.

— Мы же природные крестьяне. — Говаривала она. — В июне начинают возить навоз в поля, оставленные на пары. И такой волнующий запах навоза стоит во всей округе, что сердце радуется: так пахнет будущий урожай хлеба. А вот согнали с земли…

К началу коллективизации у Сергея Сергеевича Петухова было уже пятеро детей, две коровы, ухоженные поля, пасека. Но одна корова утонула в трясине на болоте, где пасли неколхозный скот, а вторую Краснуху зарезали на нужды колхоза на деревенском пруду.

Моей матери не было и пяти лет, она видела, как резали и разделывали кормилицу Краснуху. И еще она запомнила, как хохотали мужики, бросив к ногам девчонки большое окровавленное краснухино сердце, и она, ухватив его, плача от горя, потащила домой.

А горе и призрак голода уже стояли у ворот нового соснового дома. Сергей Сергеевич первым покинул Междуречье, уехал в пречистенский лесхоз за заработком, став пролетарием — делал дошники — большие деревянные кадушки для закваски капусты для растущего рабочего класса.

У Марии Дмитриевны в колхозе не стало жизни… И она, заколотив новый, звонкий, как колокол дом, собрав в узлы имущество, наняла лошадь и отправилась с детьми на железнодорожную станцию вслед за мужем.

И когда увидел он на перроне в Пречистом эту ораву, заплакал: — Машенька, куда же я вас дену? Я же ведь в конюшне живу.

Пять лет, пока строился дом, семья жила в конюшне.
Вслед за старшей Марией уехали из бывшей Авнежской волости остальные Синицины, основав на станции Пречистое целый синицинский край.

Осталась лишь ветвь Половинкиных-Синициных, двоюродники моей бабки, из которых самый известный живщий в Молочном фронтовик, ученый, доктор наук Павел Анатольевич Половинкин, которого помнят все выпускники Молочной академии, слушавшие его лекции по политэкономии.

Оставил в тридцатых Междуречье пахарь, плотник и столяр дядька Петя с семьей, дядька Паша с семьей, тетка Дуня опять же с семьей, тетка Фиса с семьей… Поехали двоюродники, троюродники… Сколько их пошло от корня Ивана Синицина, жившего в конце 18 века в Авнежской волости пра-пра-предка…

Последним поднялся младший синицинский отпрыск Геннадий Дмитриевич. Он был инвалидом с детства, одна нога отставала в росте. Когда-то сестра Дуня, водившаяся с мальцом, оставили его на холодном лужке и заигралась. Генашка застудил ногу, и она стала она отставать в росте. Поэтому и выбрал он профессию портного, шил деревенскому населению штаны, пиджаки, платья, кепки восьмиклинки, полушубки…

Жили они с Дмитрием Сергеевичем одним хозяйством: младший, как говорится, «на корню сидит», в деревне Наместове. Жили бобылями без женского пригляда. И вот однажды пришла к ним в избу нищенка с девчушкой. Накормили их, напоили, в суму пирога положили.

— А пошто ты с собой Шурку-то таскаешь? — Спрашивает Дмитрий Сергеевич.
— Сирота она, — отвечает нищенка. — Самой не прокормиться. Вот и вожу за собой.
— Оставляй девку нам, — говорит Дмитрий Сергеевич. — Мы прокормим. По хозяйству станет помогать, щи научим варить, корову доить… Подрастет, так Генашке невестой станет.

Оставили девку, Геннадий докормил ее до зрелого возраста, да и женился на ней. Девятерых детей на свет произвели…

Геннадий в Междуречье дольше всех продержался, но и он затосковал по родне, собрался в дорогу, купил крохотный домишко на станции и перевез семью. Остался один Дмитрий Сергееви, еще не решившийся оторваться от земли… Бабушка моя частенько вспоминала Дмитрия Сергеевича. Мне представляется он великим тружеником.

Он приходил домой с поля, когда все уже спали. Садился на порог и принимался снимать сапоги. Да так и засыпал об одном сапоге у дверей с головой на пороге. А утром его уже не было, уходил затемно в поле.

Еду ему носили ребятишки, перекусит на меже, и опять за труды.

…Я знаю, что прадед Дмитрий, преодолев верную сотню километров с коровой на поводу, пришел в новый дом к Марии Дмитриевне, где и провел последние дни своей жизни.

А корова та спасла в войну уже мою мать и ее братьев, когда Сергей Сергеевич Петухов сгинул в пучине войны…


Бабка Анна

Мы идем с бабушкой в гости. Она берет с собой кулечек колотого сахару и два чайных приборчика.

Идем к бабке Анне, дальней родственнице, переселившейся из Междуречья на станцию.

Бабка Анна недавно ездила в Москву в гости к сыну, дослужившегося там до майора. И теперь все ждали ее рассказов о столичной жизни.

-Я, Аннушка, - заговорила моя бабушка, едва переступив порог, чайку попить к тебе со своим сахарком да и со своим приборчиком.

Большой, начищенный до золотого сияния самовар уже фырчал на столе. А в вазах были сушки и сухари, от которых исходил запах пряностей и ванили.
Вокруг стола, покрытого скатертью, стояли витые стулья, которые почему-то называли венскими.

-Это сынок подарил, - похвастала стульями бабка Анна. – И скатерку он, и стол. Вишь, у стола какие резаные ноги… Дорогующий.

Уж он мне и не сказывал, сколь это богатство стоит, чтобы не расстраивать меня. Не люблю я деньгами на ветер сорить. Сидели бы и на лавках добро…

Бабка Анна усадила нас за стол и принялась потчевать городскими разносолами: булками с маслом и колбасой, конфетами «Мишка на севере», «Петушиные гребешки» и «Раковые шейки». Я попробовал все и фантики от конфет аккуратно сложил и спрятал в карман. Тогда было модным среди детей копить фантики и хвастать друг перед другом, кто какие конфеты пробовал.

- Так вот приехала я в Москву, Митревна, - рассказывала бабка Анна. - Коля меня встретил у поезда. В фуражке, при погонах. Взял балеточку мою, а кошелку с луком, я ему не доверила. Там еще бутылка самогона была ему в подарок. Такая ядреная получилась, я ее на хрену настаивала.

И вот, милая, выходим на площадь, надо в автобус садиться. А народу – пропасть, и все лезут. Коля меня подталкивает в двери-то. Вежливый, то одной дамочке уступит, то второй. И остался на остановке. А я еду. Рука с кошелкой у меня на воле оказалась. Двери захлопнулись, руку прищемило, а кошелка на воле. Так и едем.

-Ой, - кричу, - товарищ шофер! Котомочку то потеряю. Там ведь самогонка у меня, лук не так жалко, сколь самогонку. Руку ослобони.

Все только хохочут. Наконец, остановились, двери распахнулись, я вывалилась на улицу.

-Как, - думаю, - мне Кольку-то своего разыскать? И самой не пропасть.

Вижу, народ куда-то прямо толпой повалил. Кумекаю, куда все, туда и я. Пока головой крутила – убежали, я догонять кинулась, и тут кто-то свистит и меня за плечо хватает…
Милиционер, вижу с палочкой. Свисток - на губе.

-Чего, говорю, тебе мил, человек? Потерял чего? Скотина какая убежала? Свистишь тут…

Он в лице изменился:

-С вас штраф три рубля за переход улицы на красный свет…

Мне стало досадно:

-Ох, ты, говорю, прохвост ты этакий. Три рубля ему! Что мало просишь? А вот этого не видал?

Свернула я фигу и под нос сунула.

- А ты знаешь, как мне эти три рубля достались?

Он прямо побагоровел. А тут и Коля подскочил, милиционер ему четь отдал.

-Что произошло? – Спрашивает Коля.
-Да вот бабушка неправильно дорогу перешла да еще и выражается.

Коля руку в карман, достает три рубля.

-Я за нее уплачу штраф.

Я ему кричу:

-Коляй! Не смей.
-Успокойся, мама, все по закону…

Отдал он этому проглоту трещницу, а я вперед ногу выставила и говорю:

-Вот ты народ грабишь, а на катаники не заработал. В худых ботинках на морозе щеголяешь. А я, старуха, и то в катаниках с колошами хожу…

Тут Коля какую-то машину с шашечками остановил, сунул меня в нее и сам залез.

-Нет, говорит, мама, с тобой по городу опасно ходить.


С бабкой Анной за самоваром

Бабка Анна прервалась и принялась отхлебывать из блюдца чай.

- Как хоть живут столичные? – Спросила бабушка Маша.
- А глаза бы мои не видели, вот как! – Отвечала резко бабка Анна. -Сядут за стол.

Чего только нет на столе? И колбаса, и масло сливочное. Икра рыбья! Пейсят рублей банка. Всего этого накладут на батон и сладким чаем припивают.
Нажрутся, и сразу же в туалет бегут. Это как? Один перевод денег получается. Уж если я масла съела, так я три дня в туалет не пойду, чтобы оно все у меня внутре рассосалось.

…И они долго еще обсуждали и осуждали городскую жизнь. Я уже наелся и напился. Мне стало скучно. Я крутился на венском стуле, как на углях. И теперь уже не знаю, как это получилось, но моя голова попала в спинку стула, туда, где переплетались деревянные кружева. Я попытался вытащить голову обратно, но не смог. Не давали то уши, то нос.

Сначала я сидел смирно, как пойманная мышь в мышеловке, надеясь освободиться каким-то чудом. Но чуда не получалось.
И тут бабка Анна углядела мои странные телодвижения, которые я делал, пытаясь освободиться из ловушки.

-Ой, чего это с парнем-то? - Забеспокоилась она.

Моя бабушка была ближе.

-Господи! - Охнула она. – Никак он в стул у тебя головой попал.

Они запричитали, заохали, пытаясь вытащить меня из ловушки. Но ничего не получалось. Голова моя прочно обосновалась в спинке венского…

-Пилить надо! – Сказала моя бабушка.
- Не дам! –Уперлась бабка Анна. – Как я сыну-то скажу…

Тут я попытался вновь освободиться, но не смог. Я представил, что дальше мне придётся ходить навсегда с этим стулом на голове. И в садик, и в школу, и спать, и есть со стулом… От отчаяния я заревел. А вы не заревели бы?

И тут бабка Анна встрепенулась:

-Бегу, бегу!

Скоро она принесла с коридора ножовку. И они вдвоем кое-как отпилили у стула спинку вместе с моей бедовой головой.
Вензели венского стула продолжали удерживать мою голову, и они снова принялись пилить. Зубья ножовки хищно мелькали около моего лица. Нервы мои не выдержали, и я заорал во всю ивановскую.


Солдат в скатке

Мы шли со станции домой, и вдруг мимо нас с грохотом и свистом пролетел паровоз. Он трижды протрубил, а из окна паровоза выглянул человек в фуражке и стал махать нам рукой.

- Митревне - салют! - Крикнул он весело. –

Бабушка остановилась и стала ответно махать пролетевшему вмиг паровозу.

- Кто это, бабушка? – Спросил я..
-Это-то? Машинист из Вологды..
-Это наша родня?
- Да нет, вроде бы. А уж за столько лет сроднились, - отвечала она.- Все войну мимо нас летал. На фронт и обратно. Пушки, снаряды возил, рекрутов. Немец, как налетит, как начнет бомбы кидать. А он, как заговоренный. Ни разу не попали в его состав. А было, с сеном состав разбомбили, все станцию сеном укрыло. Один раз крупу везли на фронт. Так потом уж ребятишки ходили вокруг линии да ситами высевали крупу из песка.

… Бабушка увлеклась рассказом.

- С какими ребятишками? - Спросил я
- Мама твоя, дядька Толя, Еня. – Они маленькие еще были.
А старший Саша в Бресте войну встретил. До конца войны не чаяли, что жив.… Коля в Ярославле на плотника учился, но и тот конец войны захватил. А вот тут, видишь, яма. Один раз рядом с огородом упала бомба. Пчелы у твоего дедушки стояли тут. Его уж на фронт забрали к тому времени. Так они, пчелы, поднялись, да начали бушевать. Три дня никто не смог мимо пройти. А через три дня все до единой и пали.
Война, милой, всем противна. – Подвела бабушка итог.

… Я много слышал про минувшую войну от отца, по радио, от фронтовиков, которые приходили на деревенские праздники и пели после второй : «Выпьем за тех, кто командовал ротами, кто умирал на снегу, кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу…»

Теперь война принимала новый для меня образ. С самолетами, паровозами, разбомбленными составами, между которыми носятся обезумевшие пчелы, с бабушкой, укрывающейся в окопе за домом вместе с моей маленькой матушкой… Вечером я нарисовал цветными карандашами войну в Пречистом. Дедушку, уезжающего на фронт в товарном вагоне.

И еще я нарисовал немецкий самолет с крестами, который больше походил, то ли на ворону, то ли на стрекозу, роняющую на землю какие-то черные какашки. И, что бы никто не сомневался, что это самолет, я написал на этой стрекозе « Бум! Бам! Дыровщик.»

… Дед Сергей до фронта не доехал. Их эшелон разбомбили, раненых перегрузили и повезли обратно. Он был похоронен на одной из станций Кировской области. Дядька Саша, старший, был под Брестом на начало войны. И вся эта кровая бойня и неразбериха, легли на его сердце камнем на всю жизнь. Их часть была разбита в первые же дни войны, оставшиеся в живых - пленены.

Летом сорок пятого мая мать сидела на крыльце с кавалером. Была белая ночь, пели соловьи. И тут она увидела, как вдоль огорода идет солдат, снимающий на ходу скатку…

Это был брат Саша, вернувшийся из небытия.


МОЛОДИТ!

Вечером закат алеет красной девкой. Мороз крепчает. Все еще каникулы.

Я едва тащусь деревенской улицей. Одежда на мне стоит колом и гремит, будто это не фуфайка и хлопчатобумажные штаны, а рыцарские доспехи.
Я толкаю дверь и падаю, гремя ледяными доспехами возле спасительной печки.

— Молодит, — говорит бабушка, выглядывая на закат в окно. Это о погоде. Скоро и ночь раскидывает свою черную шаль, усыпанную сияющими звездами. Кутается деревня в сугробы, запасая на ночь тепло… Дымы из труб подпирают небо.

Я освобождаюсь, наконец, от ледяных оков, уже парящих от печного тепла, переодеваюсь в сухое, и выскальзываю на улицу, чтобы поймать последний закатный луч.

На сугробах, выросших вровень с крышами, с прошлой ночи остались следы волчьей стаи, выжатой голодом и стужей из леса. Вот опять они рядом. С речной плотины доносится до нас их заунывный вой.

Наш пес поджимает хвост, и шерсть на его загривке встает дыбом. Мне жалко пса: пожалуй, эту ночь ему не пережить. И я пытаюсь затащить его в дом. Но это удается с трудом. Пес упирается так, как будто в доме с него собираются снять шкуру, как снимают ее люди…

Мы еще не спим, а пес уже сомлел от тепла неожиданно вернувшегося лета, и спит на половиках, откинув хвост и раскидав лапы. Но сон его тревожен. По морде, то и дело, пробегают тени. Лапы его судорожно дергаются, словно он пытается из последних сил убежать от преследователей…

Снова приносит с плотины мороженый воздух в деревню леденящий душу волчий вой. Но ты уже в сладких объятиях русской печи, где знойно пахнет закваской, каленой глиной, полушубками, валенками и травами далекого лета…


ПО ДЕТСКОМУ БИЛЕТУ

У младшей сестры моей бабушки Марии Дмитриевны — Фисухи — было четверо детей. Муж ее Иван Петухов так же сгинул на фронте. Но без вести. Поэтому никакой пенсии по утрате кормильца ей не полагалось.

Бывало, сыновья ее Юрка и Колька, Юрке — двенадцать лет, Кольке –тринадцать, пойдут пилить дрова, взвалят на козлы осиновую плаху и шоркают туда-сюда пилой двухручкой.

А из соседнего дома смотрят на них две сестры царского еще благородного воспитания, вывезенные в Пречистое из блокадного Ленинграда. Смотрят и удивляются:
— Что это братья Петуховы, как выйдут пилить дрова, так и раздерутся?

А однажды сами попросили у Петуховых пилу, чтобы распилить свои дрова.
Рассказывали потом:
— Сами чуть не разодрались. Пила-то тупая совсем.

Кольку, тот повыше Юрки был, потушистее, поставили в четырнадцать лет директором гончарной мастерской. Дядька Генаша сшил ему из батькова пальто галифе, и еще на куртку хватило.

В гончарной работали «забубенные головушки»: инвалиды, вернувшиеся с войны кто без ноги, кто без руки. Директора они скорехонько споили.

Вечером к Фисухе стучатся:
— Беги скорей, там твой директор в канаве валяется.

Тетка Фиса сама невеликого росточку была, а взвалит пьяного Кольку на плечо и несет домой.
Мало того, эти инвалиды не только споили директора, но и пропили дрова, заготовленные для обжига горшков.
Следствие началось. Когда у прокурора в кабинете появился зареванный преступник, у прокурора у самого навернулись на глаза слезы.

...Как-то бабушка Маша поехала на поезде в гости в Вологду, взяла с собой Юрку.
Едва сели, как Юрка достал кисет, свернул козью ножку, и закурил. Сидит важный ногу на ногу и чадит нещадно.

Бабушка Маша унимает его:
— Юрка, лекан тебя понеси, что ты коптишь-то! Ведь по детскому билету едешь…


СОКОЛ ЯСНЫЙ

Я жил уже две недели у бабушки, а так и не познакомился даже с половиной своей станционной родни.
Да и что толку от этих знакомств, коль более менее полное представление о своих родственниках я получил уже в зрелом возрасте.
Бабушку Дуню, жившую на самом берегу речки Учи в маленьком домике, среднюю сестру Марии Дмитриевны, военное лихо обошло. Муж ее, дядька Вася Пахомов, вернулся с фронта не калеченный, не порченый. Воевал он на полевой кухне с бачками и черпаками. Хорошо, говорят, воевал… Домой принес за плечами полный мешок трофеев.

Тетку Дуню выдали за Василия Пахомова еще в Междуречье. Не больно зрачен был жених, но степенен, основателен и бережлив. А сказать проще: жадноват. За супругой строгий догляд установил: « Мужику не наносить мешками, что баба растрясет крохами…»

У тетки Дуни характер горячий, боевой, пока Вася рот открывает, она в вкруг каждой ноги семь раз обернется. Ей этот пригляд поперек сердца. Что ни день, то малая война.

А когда провожала на войну дядьку Вася, причитала, как покойнику.
Из Междуречья они перебирались, когда у деда моего пятистенок готов был. Дядька Вася приехал в Пречистое с зашитыми в подкладке пиджака деньгами, припасенными на покупку дома. Весь день ходил по станции, подыскивая годный для покупки домок. К Марии Дмитриевне явился под утро босой и со вспоротой подкладкой пиджака. Сел на лавку и заревел:

— Я ведь, Машенька, все до синь пороху проиграл в карты. Повешусь!

Бабушка Маша, ни слова не говоря, пошла в дом, где играли в карты, и скоро принесла и сапоги, и деньги.

— Смотри, Васька! Это все жадность твоя. Хотел на мужиках разжиться, а сам чуть в петлю не угодил.

…И вот идет солдат Пахомов с фронта, несет за плечами полный мешок крошек, которые насобирал, пока хлеб фронтовой резал.
Только в заулок завернул, как жена Авдотья навстречу с причитаниями:

— Ой, как не солнышко красное во двор закатилося, не заря алая заглядывала, не сокол ясный залётывал…

Дядька Вася, скинул мешок с крошками и остановил супругу:
— А ты, Дуня, куриц-то кормила ле?
Вырастили они с дядькой Васей детей, отпустили их по белу свету искать лучшей доли, а сами разошлись.


СТАТУЙ

Бабушка моя, Мария Дмитриевна, казавшаяся мне воплощением доброты и любви, умела ругаться. Да еще как!

Чаще всего, гнев ее обращался на дядьку Женю, последнего из ее сыновей, и, видимо, более всего балованного, хотя о каком баловстве в те годы можно было говорить — шла война. Дядька Женя, как только вышел во взрослую жизнь, пристрастился к горькой. Он работал киномехаником передвижки: ездил по деревням и «крутил картины» про любовь, поэтому девки так и липли к нему, а «вдовушки, отчаянны головушки» норовили на постой пригласить и стаканчик поднести…

В нетрезвом виде любил дядька пошуметь, поскандалить и пуще того подраться, если подвернется под руку желающий.

Утром сидел он обычно на крыльце, давил в решете клюкву на морс, чтобы остудить горевшие после вчерашнего «колосники», а бабушка отчитывала его:

— Турка, ты, Енька, чистая турка, русскому языку не внемлёшь. Не я ль тебе доказывала: «Уймись, окаянной!». Погляди-ка ты на себя, рожа твоя патрецкая…
— Чего уж сразу и ругаться, — нехотя отбивался дядька Женя. — Скажешь тоже, патрецкая…
— Хуже, Енька, патрецкой. Статуй ты, Енька! Статуй!
— Скажешь тоже, статуй. И не похоже вовсе.
— Как не похоже? Чистый статуй… Морготной!

Недолго Енька в одиночестве давил морс. Кто-нибудь из проходящих мужиков присаживался к нему послушать Енькины прибаутки.

-Вчера с мужиками ходили рыбу глядеть.
- Ну, и...
- Так веришь ли, после нереста щука на столько голодна, что пока ручей переходил, в клочья сапоги изодрала..
-Какой ручей?
-Да вот за огородом.
-Ой, врешь, всяко...
- А какой мне резон врать тебе? Ты кто мне? Теща, жена? Видишь, у меня сковорода на керогазе греется. Ты пока за пол литрой слетай, а я пойду на ручей, заколю вилами шуку килограммов на пять да пожарю...


СТРАХ

Теперь этой школы нет. Деревянная двухэтажная, она стояла отдельно от деревни в еловых аллеях, которые обозначают и поныне бывшее школьное гнездовье. Наверное, для многих выпускников ее место это притягательно и связано со многими счастливыми переживаниями, потому что будит детскую память.

А школьный сад! Сколько проведено в него дерзких вылазок за яблоками, не успевшими еще набрать спелости, за вишней, малиной… В нем разыгрывались сражения, проходили первые романтические свидания. Но все это не для меня.

Нашей семье какое-то время приходилось жить в этой школе, занимая маленькую квартирку при ней. С обеда классы пустели, ученики и учителя расходились по домам, и я оставался один с родителями в этом, как казалось мне тогда, огромном здании.

Родители мои были молоды, по вечерам они старались уложить меня спать и уходили в деревню — в кино или на танцы.

Однажды я проснулся в своей кровати. Было темно и тихо. Я позвал мать, потом позвал отца. Но никто не отозвался. Я снова позвал в надежде, что они меня просто не услышали. Комнаты ответили мне зловещей тишиной. Я сел в кровати и стал мучительно вслушиваться в тишину.

Страх пополз у меня по загривку, спустился по шее и пополз по спине. Я был один. В темноте, в неизвестности.

В это время под крышей дома что-то стукнуло. Я похолодел. Мне послышалось, что по чердаку кто-то осторожно ходит. Не смея пошевелиться, я ждал… Но вот еще что-то стукнуло, потом заскрипела лестница… Я слышал шаги по коридору. Они направлялись к нашим дверям.

От ужаса я окаменел. Этот страх лишил меня воли и способности действовать: кричать, бежать, прятаться. Я весь превратился в слух. Сердце мое отчаянно колотилось. Оно стучало в ушах, в груди, в голове и пятках. Но стук его не смог перекрыть осторожный шорох за дверью. Затем дверь дернулась.

— Это она! — Пронеслось в моей голове.
Про Таньку мне рассказал накануне дружок, третьеклассник Толька Голубев. — К вам ночью Танька Манина еще не приходила? — Спросил он.
— Какая Танька? — Удивился я.
— А ты чего не знаешь? — В свою очередь удивился он. — Она тут часто по чердаку ходит и по крыше лазит… Я похолодел:
— А чего ей тут надо?

Это она Эдика Медведева ищет… Она влюбилась в него, вот и бегала за ним. У нее с головой неладно было.

Эдик был взрослым сыном нашей учительницы. Они жили в школе до нас, а потом уехали в деревню. Я это знал. Но про Таньку слышал впервые.

— Вот она бегала за ним, а потом пропала. Все лето ее искали. Потом уже осенью стали печки затоплять, а дым не идет. Послали завхоза посмотреть: не свила ли галка гнезда в трубе? Вот, Панфилов, полез на крышу, сунул руку в трубу, а там… нога… Танькина. Она уже осклизлая была. Целое лето в трубе провисела. Это она искала Эдика. — Вон-вон, смотри, вон эта труба, — Толька показал пальцем на трубу, которая казалась новее остальных…

Эта история потрясла меня, и так запала в душу, что я ни о чем другом думать не мог. И вот она пришла… Танька! И тут я преодолел оцепенение, закрыл ладошками уши, чтобы ничего не слышать и не видеть, и заорал, что есть мочи. Не знаю, сколько я орал, но наконец, я увидел, что по окнам шарит луч фонарика, а вслед за этим, стукнула входная дверь.

Через минуту на пороге появились встревоженные родители. Я рухнул на кровать и зарыдал…

Разговоры о странных звуках, испугавших меня ночью, расползлись по всей школе. Взрослые многозначительно переглядывались и молчали, а моя мать с этого времени перестала по вечерам без сопровождения отца выходить на коридор. И я слышал разговоры, что они ищут съемное жилье в деревне.

Я почти не спал по ночам. Воображение рисовало мне эту ужасную картину, как ко мне в двери рвется эта мертвая страшная девка, протухшая и перепачканная сажей.

…Скоро мы уехали. Как-то во второй половине дня к школе подъехали две телеги с лошадьми, молодые колхозные ребята быстро погрузили наш немудреный скарб. Вечеряли мы уже у бабки Марьи Мосяевой. Я все еще был напряжен, и время от времени меня начинало трясти. Когда меня укладывали спать, бабушка принесла что-то в кружке.

— На-ко, милой, испей святой водички. Страхи твои и уйдут… — Сказала она и перекрестила меня троекратно.

Я уснул. Но до сих пор, когда проезжаю или прохожу возле этого школьного гнездовья, какое-то недоброе тревожное чувство рождается у меня в груди…


НА ТЕПЛОЙ ПЕЧИ

Утро выходного дня. Я лежу на печи и слушаю, как трещат дрова в топке. Тепло расползается по углам дома. Кошка, вернувшаяся с осенней улицы, вылизывает шерсть языком и, приведя себя в порядок, прыгает ко мне на печь, затевая на ухо песенку-мурчалку.

За окном сыплет дождь, барабанит под застрехой. Ветер срывает листья с березы, и они, словно солнечные брызги, устилают деревенский мир, видимый в окне.

Я вижу, как по улице проходит лошадь, запряженная в телегу с хлебным фургоном, рядом с ней в длинном плаще с капюшоном, резиновых сапогах шагает наша деревенская хлебовозка Муза, поповская дочь, за ней бежит Грозный — большой рыжий пес — охрана. До хлебозавода — десять километров, да десять обратно.

Понедельник — выходной.

Муза ездит за хлебом много лет. Еще и меня не было на этом свете, а она ездила. Говорят, что скоро Музе на пенсию и что заменить ее не кем. Кто еще согласится за такие деньги в дождь и метель, стужу и зной ходить «на Усьё»…

Муза была тиха и немногословна. Высокая статная, но большей частью закутанная в полушалок и дождевик, она будто бы тешила в этом коконе давнюю обиду.

Рассказывали, что отца ее в тридцатые годы выслали из деревни куда-то далеко на Севера, что будто бы там он и погиб. А церковь разорили, крест свергли, скоро и сам подтопленный храм рухнул. Поповский дом уплыл по волнам нового рукотворного моря, а поповская дочь, не выходившая замуж, купила у нас в деревне крохотную избушку и жила там отстраненно от деревенского мира.

Я вижу, как она скрылась за поворотом, но вот из подгорья, от фермы на деревенскую площадь, укрытую березовым золотом, поднялись наши героические доярки, идущие с утренней дойки. Дояркам нужно встать в четыре утра, истопить печи, сготовить завтрак для семьи, а в пять, половине шестого уже придти на ферму.

Надо подоить вручную двадцать пять коров, процедить молоко, отправить с молоковозом Ваней бидоны на сепараторное отделение…

Ваня тоже не молод. Но мужик в нем не умер еще. Ваня пишет дояркам лирические куплеты и исполняет их, пока грузит бидоны:

«Я вожу бачки и банки,
А доярки, девки, манки…»

Первой выходит на улицу тетка Зина, вдова, и долго смотрит во вслед уходящей в непогоду хлебовозке. Все знают, что между Зиной и Музой давно уже пробежала кошка. Не выносят они друг друга. На первых порах этой вражды будто бы Зина пыталась на повышенных тонах разобраться с супостаткой. Но Муза презрела скандал и молчаливо пронесла свое достоинство… Только козу свою назвала Зинкой.

А уязвленная соседка крестьянского происхождения не придумала другого способа ответить на оскорбление, как свою козу назвать Музой.

Вот была потеха для злословов. Вечером выходят хозяйки встречать стадо.

— Малька! Белянка! Бяшка! — Шумит многоголосьем угор.
И в хоре том :
— Зинка, Зинка!
И среди всей этой деревенской прозы звучит высоко:
— Муза, Муза…
Козы, задрав хвосты, бегут навстречу хозяйкам…
— Ме-е-е!

Что было причиной распри меж этими седыми уже соседками, не ведомо мне. Молодым и юным вчерашняя жизнь уже кажется такой далекой и невсамделишной, замытой песком забвения, как замыла вода Рыбинки прежние селища и могилы.
И мое молодое время так же уже уносит Лета, хотя и было это всего лет тридцать назад.

…Рядом со мной на печке подходит квашня с тестом. Всю ночь тесто что-то нашептывало мне, вздыхало, словно пыталось рассказать какую-то длинную жизненную историю.

Сегодня бабушка печет пироги. Она уже убралась на столе, посыпала его мукой и снимает с печи квашню… До пирогов еще долго, но чудесный запах теста, масла, начинки из вареных яиц, жареной капусты, рубленых соленых грибов со сметаной, рыбы, слегка обжаренной для пирога, волнуют и разогревают аппетит… А еще будет пирог с брусникой к чаю, завариваемому из большой пачки с индийским слоном. Хорошая пора — осеннее ненастье. Все дела по хозяйству справлены, заготовки сделаны, дрова запасены… Лежи себе на печи с книжкой. Вот она — « Жуль Верн… Таинственный остров».


КАЛИНА КРАСНАЯ, КАК КРОВЬ...

После затяжных октябрьских дождей вдруг расчистило, вызвездило, и на утро взору предстал преображенный первым заморозком мир: прибранный, уютный и радостный

— Сходил бы ты за калиной, — попросила мать. — Надо отцу лекарство приготовить.

У отца болел желудок. Отец рассказывал, как везли их в эшелоне на фронт, как голодали они, как пайки закончились, а дорога растянулась на неделю и дольше. И вот на какой-то станции толпа голодных новобранцев вывалилась на перрон и в отчаянии принялась громить продовольственный склад. Замки и засовы не устояли, но продуктов в складе не было, только несколько десятков ящиков со сливочным маслом. Масло растащили по вагонам, разрезали… Каждому досталось не меньше килограмма.

Скоро, грохочущий на стыках поезд, помчался на войну. А в вагонах в страшных мучениях погибали люди. Отец все-таки сумел добраться до передовой, сдержался, съел масла немного по сравнению с другими. Потому и выжил, и вместе с ним выжил и я, не видевший этой проклятой войны. Но через много лет, тот кусок прогорклого масла дал о себе знать…

Мы лечили отца народными средствами. Столетник, мед, калина…
Поэтому меня не надо было уговаривать. Десять минут — и я уже бежал деревенской улицей, размахивая корзиной с куском пирога, завернутым в газету. Под ногами моими хрустел ледок, дорога была суха и тверда.

Я быстро выскочил за деревню, пересек поле с еще не убранным турнепсом и покатился под горку в речную долину, поросшую столетним ельником. Там я знал одну поляну, затянутую мшаником, на которой рос большой куст калины.

Калину я увидел издалека. Сквозь деревья она пламенела своими гроздьями. Я выскочил на поляну, но тут же, едва не задохнулся от восторга: вся поляна была усеяна ядреными боровиками. Они темнели тугими коричневыми шляпками среди прихваченной заморозком травы, словно засадный полк ушедшего от нас лета.

— Белые! — Я бросился на колени. Боровики были каменными, за ночь мороз крепко прихватил их. Но это обстоятельство, ничуть, не огорчило меня. Я набил почти целую корзину грибами, а сверху положил гроздья калины…

Счастливый, я сел на пенек, развернул пирог и принялся уписывать его за обе щеки, прислушиваясь к редким звукам осеннего леса.

— Крук! – Раздалось над головой. Огромный ворон косил на меня черным зрачком с высокой ели. Он разглядывал меня так бесцеремонно, что даже не прореагировал на мое движение к палке.
— Крук! — Снова сказал ворон и наклонился в мою сторону, словно собирался пикировать. Мне стало не по себе. Я впервые видел эту, овеянную легендами и сказками птицу, вестника смерти.
— Крук, — снова прохрипел ворон и спустился по дереву ниже.

И тут веселая злость охватила меня. Бабушка частенько напевала старинную песню про ворона и солдата.
И я тоже запел:

Под высокою ракитой
Русский раненый лежал.
Он к груди, щтыком пронзенной,
Крест свой медный прижимал.

Кровь лилась из свежей раны
На истоптанный песок.
Над ним черный ворон вился,
Чуя лакомый кусок.

Ты не вейся, черный ворон,
Над моею головой…
Ты добычи не добьешься,
Я солдат еще живой…

— Крук! — Ворон взмахнул крыльями и поплыл над лесом.
Недобрые предчувствия ворохнулись у меня под сердцем. Я подхватил корзину и побежал домой.
И только подбегая к дому, я оглянулся, надо мной неотступно кружил ворон.
Двери дома были полы. Я поставил корзину у печки, и подошел к столу.
— Толя! — Писала на обрывке тетрадного листа мать. — У отца порвалась язва желудка. Увезли на «скорой» в район. Нужна операция. Я с ним.
Меня словно ударили по голове. Я сел и заплакал… Напротив. буквально на глазах, таяла и проседала моя корзинка с боровиками, и только калина пламенела, как кровь.
— Ты не вейся, черный ворон, — шептал я вновь и вновь, как заклинание. — Ты добычи не добьешься.




По мотивам https://vk.com/a.ehalov